
Порой мне снятся странные сны. Будто бы я и есть Петербург. Мою макушку украшает вечный трубный ангел, суставы пальцев со скрипом разводятся по ночам, а по венам течет тяжелая невская влага. В психиатрии это называется интроекция — отождествление себя с чем-то иным. Такая штука, с которой начинается невроз. Мне все равно. Невроз — так невроз. Смущает одно. В этих снах никогда не было людей. Петербург был чист, словно божий разум, пуст, как семипалатинский полигон. Я смотрел на эти набережные как бы изнутри, глазами города и не видел ни одной сорванной ветром шляпки, ни единого окурка, не слышал отголоска детского смеха или гулкого кашля старухи. Все было создано кем-то, кто даже не знал о существовании людей или просто делал вид, что они не важны. И люди, чувствуя это, растворялись в фонтанной дымке города, которого нет. Города, созданного мной.
Но есть и настоящий Петербург. С жужжащими толпами прохожих на Невском, с горячим кофе на балконе «Астории», с судами, спешащими в Ладогу, с чайками над куполом Царя Царей. Но это не мой город. Тот, легендарный, дворянский чертог погиб на большевистских баржах, задохнулся в Алексеевском равелине, сгнил на сибирских рудниках и кончился в кромешной мгле блокады.
Мой Петербург. Мой Ленинград.
Перед революцией тут жило два с половиной миллиона человек. Статные генералы с миловидными дамочками катались на Bentley по Крестовским дачам, аптекари толкли аспирин, зеленщики торговали укропом, смольные институтки шушукались на лавочках Летнего сада, бомбисты взрывали государя, рабочие плавили металл. Город жил. А потом он умер. Кто-то вовремя уехал, большинство были расстреляны, потоплены, запытаны. Настоящий вековой Петербург, единственная мировая столица, расположенная северней 60-й широты, перестал существовать.
